Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Старинные
люди, мой отец!
Не нынешний был век. Нас ничему
не учили.
Бывало, добры
люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное!
Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и
не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Г-жа Простакова. Без наук
люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что
не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда,
бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни
не жалел, чтоб из сундука ничего
не вынуть. Перед другим
не похвалюсь, от вас
не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Есть законы мудрые, которые хотя человеческое счастие устрояют (таковы, например, законы о повсеместном всех
людей продовольствовании), но, по обстоятельствам,
не всегда
бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего счастья
не устрояя, по обстоятельствам
бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему
не привожу: сам знаешь!); и есть, наконец, законы средние,
не очень мудрые, но и
не весьма немудрые, такие, которые,
не будучи ни полезными, ни бесполезными,
бывают, однако ж, благопотребны в смысле наилучшего человеческой жизни наполнения.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с
людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило
не надолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места.
Прежде
бывало, — говорил Голенищев,
не замечая или
не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, — прежде
бывало вольнодумец был
человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают и
не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, т. е. дикими.
Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких
людей до безумия и
не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов: [Эндимион — прекрасный юноша из греческих мифов.] надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть,
люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда
не бывают метки и злы: он никого
не убьет одним словом; он
не знает
людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою.
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был
человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он
человек. Как же
не защищать
человека, когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту
бываем причиной несчастья другого, даже и
не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
— Ваше сиятельство, ей-богу, этак нельзя называть, тем более что из <них> есть многие весьма достойные. Затруднительны положенья
человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны.
Бывает так, что, кажется, кругом виноват
человек: а как войдешь — даже и
не он.
Словом, все было хорошо, как
не выдумать ни природе, ни искусству, но как
бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду
человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.
И оказалось ясно, какого рода созданье
человек: мудр, умен и толков он
бывает во всем, что касается других, а
не себя; какими осмотрительными, твердыми советами снабдит он в трудных случаях жизни!
Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава
человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные
бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья,
не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы
не так!
И много приходило ему в голову того, что так часто уносит
человека от скучной настоящей минуты, теребит, дразнит, шевелит его и
бывает ему любо даже и тогда, когда уверен он сам, что это никогда
не сбудется.
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению,
человек хороший, а что крестьян он ему продал на выбор и народ во всех отношениях живой; но что он
не ручается за то, что случится вперед, что если они попримрут во время трудностей переселения в дороге, то
не его вина, и в том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть на свете немало, и
бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский
человек — какой-то пропащий
человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего
не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть
не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык
не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Теперь у нас подлецов
не бывает, есть
люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три
человека, да и те уже говорят теперь о добродетели.
Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что
бывает на сердце у
человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и
не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я с ним слишком строга была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это
не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй души был
человек! И так его жалко становилось иной раз! Сидит,
бывало, смотрит на меня из угла, так жалко станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно было.
Он пошел к нему через улицу, но вдруг этот
человек повернулся и пошел как ни в чем
не бывало, опустив голову,
не оборачиваясь и
не подавая вида, что звал его.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ
бывает: до последнего момента рядят
человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а
не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова
не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный
человек им собственноручно нос
не налепит.
— Это денег-то
не надо! Ну, это, брат, врешь, я свидетель!
Не беспокойтесь, пожалуйста, это он только так… опять вояжирует. [Вояжирует — здесь: грезит, блуждает в царстве снов (от фр. voyager — путешествовать).] С ним, впрочем, это и наяву
бывает… Вы
человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка…
Феклуша. Конечно,
не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные
люди замечают, что у нас и время-то короче становится.
Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся,
не дождешься, когда кончатся; а нынче и
не увидишь, как пролетят. Дни-то, и часы все те же как будто остались; а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то
люди говорят.
Кабанова. Ведь от любви родители и строги-то к вам
бывают, от любви вас и бранят-то, все думают добру научить. Ну, а это нынче
не нравится. И пойдут детки-то по
людям славить, что мать ворчунья, что мать проходу
не дает, со свету сживает. А, сохрани Господи, каким-нибудь словом снохе
не угодить, ну, и пошел разговор, что свекровь заела совсем.
К несчастью, то ж
бывает у
людей:
Как ни полезна вещь, — цены
не зная ей,
Невежда про неё свой толк всё к худу клонит;
А ежели невежда познатней,
Так он её ещё и гонит.
Мне было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: «Поди вон, Савельич; я чаю
не хочу». Но Савельича мудрено было унять, когда,
бывало, примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то
не хочется.
Человек пьющий ни на что
не годен… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки.
Не прикажешь ли?»
Бог знает, где бродили его мысли, но
не в одном только прошедшем бродили они: выражение его лица было сосредоточенно и угрюмо, чего
не бывает, когда
человек занят одними воспоминаниями.
Время (дело известное) летит иногда птицей, иногда ползет червяком; но
человеку бывает особенно хорошо тогда, когда он даже
не замечает — скоро ли, тихо ли оно проходит.
Он — страстный
человек, а страсти
не бывают пошлыми, они — трагичны…
Он видел, что Лидия смотрит
не на колокол, а на площадь, на
людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины — детское любопытство. Туробоеву — скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда
бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.
— А — поп, на вашу меру, величина дутая? Случайный
человек. Мм… В рабочем движении случайностей как будто
не должно быть…
не бывает.
— Вчера, на ярмарке, Лютов читал мужикам стихи Некрасова, он удивительно читает,
не так красиво, как Алина, но — замечательно! Слушали его очень серьезно, но потом лысенький старичок спросил: «А плясать — умеешь? Я, говорит, думал, что вы комедианты из театров». Макаров сказал: «Нет, мы просто —
люди». — «Как же это так — просто? Просто
людей —
не бывает».
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как
бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег
не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих
людей, которым, наверное, ничего
не известно из истории Кремля, Москвы, России.
— Но
бывает, что
человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим
людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к
людям, которые убеждены, что именно они лучшие
люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
— У меня, знаешь, иногда ночуют, живут большевики. Н-ну, для них моего вопроса
не существует.
Бывает изредка товарищ Бородин,
человек удивительный,
человек, скажу, математически упрощенный…
Вечером он пошел к Гогиным,
не нравилось ему
бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные
люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.
Бывали дни, когда она смотрела на всех
людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и заплачет черными слезами.
— Приглашали. Мой муж декорации писал, у нас актеры стаями
бывали, ну и я — постоянно в театре, за кулисами.
Не нравятся мне актеры, все — герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем
люди этого ремесла, а уж лучше детей никто
не умеет мечтать о себе.
— Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это: война расходы усиливает, а — доход сократили? И вообще, знаете, без вина —
не та работа!
Бывало, чуть
люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь — победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а то — еще раз стукнем.
— Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, — помните? — инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я —
не злой, но
бывают припадки ненависти к
людям. Мучительно это…
— Как же
не бывает, когда есть? Даже есть круглые, как шар, и как маленькие лошади. Это
люди все одинаковые, а рыбы разные. Как же вы говорите —
не бывает? У меня — картинки, и на них все, что есть.
Самгин
не впервые сидел в этом храме московского кулинарного искусства, ему нравилось
бывать здесь, вслушиваться в разноголосый говор солидных
людей, ему казалось, что, хмельные от сытости, они, вероятно, здесь более откровенны, чем где-либо в другом месте.
«Вероятно — наступил в
человека, может быть — в Маракуева», — соображал Клим. Но вообще ему
не думалось, как это
бывает всегда, если
человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден и хотел пить.
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда
бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды,
не могли осуществить их.
Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Берендеев
бывал редко и вел себя, точно пьяный, который
не понимает, как это он попал в компанию незнакомых
людей и о чем говорят эти
люди.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он,
побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но
не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
Варвара по вечерам редко
бывала дома, но если
не уходила она — приходили к ней. Самгин
не чувствовал себя дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса
людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
—
Не скучно мне и
не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно,
не веришь своим словам;
не больна я, а… мне грустно…
бывает иногда… вот тебе — несносный
человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я
не знаю отчего!
— Ах, какой дом! Нынешнюю зиму по средам меньше пятидесяти
человек не бывало, а иногда набиралось до ста…
Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и в нравах
людей в том краю. Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей
не бывало там; ни сильные страсти, ни отважные предприятия
не волновали их.
Вошел
человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно
бывает угадать лета;
не красив и
не дурен,
не высок и
не низок ростом,
не блондин и
не брюнет. Природа
не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.